История души человеческой едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа
В этом романе есть что-то неразгаданное.
В.Белинский
Век М.Ю.Лермонтова в
романе.
Появление
романа М. Ю. Лермонтова сразу же вызвало острую полемику в обществе. Николай I
находил роман “отвратительным”, показывающим “большую испорченность автора”.
Охранительная критика обрушилась на роман Лермонтова, усматривая в нем клевету
на русскую действительность. Профессор С.П. Шевырев стремился доказать, что
Печорин не больше как подражание западным образцам, что он не имеет корней в
русской жизни.
Раньше
других с необычайной верностью оценил “Героя нашего времени” В.Г. Белинский,
отметивший в нем “богатство содержания”, “глубокое знание человеческого сердца
и современного общества”. А что же автор? Ко второму изданию “Героя нашего
времени” М.Ю. Лермонтов пишет “Предисловие”, в котором настаивал на том, что
“Герой Нашего Времени, милостивые государи мои, точно портрет, но не одного
человека: это портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном
их развитии”. Что же это за поколение, к которому принадлежат и сам М. Ю.
Лермонтов, и его герой?
Миросозерцание
М. Ю. Лермонтова складывалось в конце 20-х-начале 30-х годов Х1Х века, в эпоху
идейного кризиса передовой дворянской интеллигенции, связанного с поражением
декабристского восстания и николаевской реакцией во всех сферах общественной
жизни.
Николай
I – укротитель революций, жандарм Европы, тюремщик декабристов, с точки зрения
“коммунистической” историографии. А.С. Пушкин же, чьи отношения с императором
были сложными и неоднозначными, отмечал несомненные достоинства и петровский
масштаб его личности. “С величайшим уважением” отзывался о Николае I Ф.М.
Достоевский, оказавшийся, как известно, по его воле на каторге. Противоречивые
оценки личности. Дело в том, что Николай I отвергал всякую революцию как идею,
как принцип, как метод преобразования действительности. Восстание декабристов –
это не только благородные побуждения уничтожить “разные несправедливости и
унижения”, но нарушение офицерской присяги, попытка насильственного изменения
государственного строя, преступное кровопролитие. И как реакция – жесткий
политический режим, установленный императором. Идейный кризис – кризис идей.
Идеи, идеалы, цели и смысл жизни пушкинского поколения – все было разрушено.
Это тяжелые времена, позднее они будут названы эпохой безвременья.
В
такие годы говорят о бездуховности, о падении нравственности.
Потребность
освоить “ошибки отцов”, заново осмыслить то, что казалось непреложным
предшествующему поколению, выработать свою собственную нравственно- философскую
позицию – характерная черта эпохи 20-30 годов 19 века.
Практическое
действие оказывалось невозможным в силу как объективных (жесткая политика
самодержавия), так и субъективных причин: прежде чем действовать, необходимо
было преодолеть идейный кризис, эпоху сомнения и скептицизма; четко определить
во имя чего и как действовать. Именно поэтому в 30-е годы исключительное
значение для общества приобрели философские поиски лучших его представителей.
Делать это было чрезвычайно трудно. Торжествовало совсем другое. Всюду,
насколько хватал глаз, медленно текла, по выражению Герцена, “глубокая и
грязная река цивилизованной России, с ее аристократами, бюрократами, офицерами,
жандармами, великими князьями и императором – бесформенная и безгласная масса
низости, раболепства, жестокости и зависти, увлекающая и поглощающая все”.
Сохранить
в себе веру в целесообразность служения добру было очень тяжело. Подавляющее
большинство образованных, мыслящих людей 30-х годов не сумели или не успели еще
обрести ясности цели.
Человек
и судьба, человек и его назначение, цель и смысл человеческой жизни, ее
возможности действительность, свобода воли и необходимость – все эти вопросы
получили в романе образное воплощение.
Проблема
личности – центральная в романе.
Печорин
не случайно утвердил себя в глазах поколения 30-х годов как типический характер
последекабристской эпохи. И судьбой своей, страданиями и сомнениями своими, и
всем складом своего внутреннего мира он действительно принадлежит тому времени.
Не понять этого – значит, ничего не понять. Ни в герое, ни в самом романе.
Композиция романа как ключ
к пониманию образа Печорина.
Роман
“Герой нашего времени” состоит из пяти частей-повестей, каждая из
которых имеет свое заглавие, свой сюжет и отличается в жанровом отношении. Но
основной герой объединяет все эти повести в единый роман. Гвардейский офицер
Печорин едет к месту своего назначения. По дороге заезжает в Тамань («Тамань»).
Отсюда он приезжает в Пятигорск (”Княжна Мэри”). За дуэль с Грушницким Печорин
сослан на службу в дальнюю крепость, где происходят события, о которых в
повести «Бэла» рассказывает хорошо знавший Печорина штабс-капитан Максим
Максимыч. Как эпизод из этого периода жизни Печорина представлена повесть
“Фаталист” – часть дневника («Журнала») главного героя произведения. Проходит
несколько лет. Печорин, вышедший в отставку, уезжает в Персию. По дороге туда
он встречается последний раз с Максимом Максимычем (”Максим Максимыч”).
Лермонтов нарушает этот порядок повестей. На первое место он ставит повесть
“Бэла”, потом “Максим Максимыч”, далее идут “Тамань” и “Княжна Мэри”, и
заканчивается роман повестью “Фаталист”.
Располагая
повести в такой последовательности, Лермонтов преследовал цель, вытекающую из
идейного замысла – шире и глубже раскрыть сложную натуру Печорина. Автор писал:
“История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и
не полезнее истории целого народа…” “Герой Нашего Времени, милостивые государи
мои, точно портрет, но не одного человека: это портрет, составленный из пороков
всего нашего поколения, в полном их развитии. Вы мне опять скажете, что человек
не может быть так дурен, а я вам скажу, что ежели вы верили возможности
существования всех трагических и романтических злодеев, отчего же вы не веруете
в действительность Печорина?
Если
вы любовались вымыслами гораздо более ужасными и уродливыми, отчего же этот
характер, даже как вымысел, не находит у вас пощады? Уж не оттого ли, что в нем
больше правды, нежели бы вы того желали?..” – говорит Лермонтов в предисловии к
роману. Герцен назвал Печорина “младшим братом Онегина”. Печорин – это “Онегин
нашего времени, герой нашего времени”, – так сказал о нем критик Белинский.
“Онегин скучает, Печорин глубоко страдает”. Положение Печорина трагичнее, он по
натуре своей одареннее и глубже Онегина. Это сильная, волевая натура, жаждущая
деятельности. Но при всей своей одаренности и богатстве духовных сил он, по его
собственному признанию, – “нравственный калека”.
Лермонтов
видел трагедию своего поколения. Это нашло свое отражение уже в стихотворении
“Дума”:
Печально
я гляжу на наше поколенье!
Его
грядущее – иль пусто, иль темно,
Меж
тем, под бременем познанья и сомненья,
В
бездействии состарится оно…
Эта
тема была продолжена М.Ю. Лермонтовым в романе “Герой нашего
времени”.
Полный текст работы скачивайте по ссылке, размещенной вверху страницы.
Из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе не признается.
Женщины любят только тех, которых не знают.
Женщины! Женщины! Кто их поймет? Их улыбки противоречат их взорам, их слова обещают и манят, а звук их голоса отталкивает… То они в минуту постигают и угадывают самую потаенную нашу мысль, то не понимают самых ясных намеков…
Удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда, и, верно, будет когда-нибудь опять.
Я ненавижу людей, чтоб их не презирать, потому что иначе жизнь была бы слишком отвратительным фарсом.
Нет проку в том, кто старых друзей забывает!
Никому не рассказывайте о своих несчастьях: друзей это опечалит, а врагов развеселит.
Такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице признаки дурных чувств, которых не было; но их предполагали — и они родились. Я был скромен — меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я был угрюм, — другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, — меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, — меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекала в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду — мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаяние — не то отчаяние, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины.
Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его.
Есть престранные люди, которые поступают с друзьями, как с платьем: до тех пор употребляют, пока износится, а там и кинут.
Нет ничего парадоксальнее женского ума; женщин трудно убедить в чем-нибудь, надо их довести до того, чтоб они убедили себя сами; порядок доказательств, которыми они уничтожают свои предубеждения, очень оригинален; чтоб выучиться их диалектике, надо опрокинуть в уме своем все школьные правила логики.
Вот люди! Все они таковы: знают заранее все дурные стороны поступка, помогают, советуют, даже одобряют его, видя невозможность другого средства, — а потом умывают руки и отворачиваются с негодованием от того, кто имел смелость взять на себя всю тягость ответственности.
Печальное нам смешно, смешное — грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя.
Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил: я любил для себя, для собственного удовольствия: я только удовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая их чувства, их радости и страданья — и никогда не мог насытиться.
Человек, который непременно хочет чего-нибудь, принуждает судьбу сдаться.
Мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
Умереть так умереть! Потеря для мира небольшая; да и мне самому порядочно уж скучно.
История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа, особенно когда она — следствие наблюдений ума зрелого над самим собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление.
Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!
Надобно отдать справедливость женщинам: они имеют инстинкт красоты душевной.
Прощай, немытая Россия,
Страна рабов, страна господ,
И вы, мундиры голубые,
И ты, им преданный народ.
Судить о душе и уме женщины, протанцевав с нею мазурку, все равно что судить о мнении и чувствах журналиста, прочитав одну его статью.
Что началось необыкновенным образом, то должно так же и закончиться.
Я не стану обвинять тебя — ты поступил со мною, как поступил бы всякий другой мужчина: ты любил меня как собственность, как источник радостей, тревог и печалей, сменявшихся взаимно, без которых жизнь скучна и однообразна. Я это поняла сначала… Но ты был несчастлив, и я пожертвовала собою, надеясь, что когда-нибудь ты оценишь мою жертву, что когда-нибудь ты поймешь мою глубокую нежность, не зависящую ни от каких условий. Прошло с тех пор много времени: я проникла во все тайны души твоей… и убедилась, что то была надежда напрасная.
Поверь мне — счастье только там,
Где любят нас, где верят нам!
Я никогда сам не открываю своих тайн, а ужасно люблю, чтоб их отгадывали, потому что таким образом я всегда могу при случае от них отпереться.
И если б все люди побольше рассуждали, то убедились бы, что жизнь не стоит того, чтоб об ней так сильно заботиться.
У меня врожденная страсть противоречить; целая моя жизнь была только цепь грустных и неудачных противоречий сердцу или рассудку.
Любовь, как огонь, — без пищи гаснет.
Я люблю врагов, хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание их хитростей и замыслов, — вот что я называю жизнью.
Неужели зло так привлекательно?..
Страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и глупец тот, кто думает целую жизнь ими волноваться: многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого моря.
Стыдить лжеца, шутить над дураком, просить взаймы у скупца, усовещивать игрока, учить глупца математике, спорить с женщиною — то же, что черпать решетом воду.
Увы! — за несколько минут
Между крутых и темных скал,
Где я в ребячестве играл,
Я б рай и вечность променял…
Все хотят, чтобы другие были счастливы по их образу мыслей.
— Богатство не есть счастие!..
— Всё-таки оно ближе к нему, нежели бедность.
Я его понял, и он за это меня не любит, хотя мы наружно в самых дружеских отношениях.
В вашей галиматье, однако ж, есть идея!
Как часто мы принимаем за убеждение обман чувств или промах рассудка!
Быть для кого-нибудь причиною страданий и радостей, не имея на то никакого положительного права, — не самая ли это сладкая пища нашей гордости? А что такое счастие? Насыщенная гордость.
И скучно, и грустно, и некому руку подать.
Княжна, кажется, из тех женщин, которые хотят, чтоб их забавляли; если две минуты сряду ей будет возле тебя скучно, ты погиб невозвратно: твое молчание должно возбуждать ее любопытство, твой разговор — никогда не удовлетворять его вполне; ты должен ее тревожить ежеминутно; она десять раз публично для тебя пренебрежет мнением и назовет это жертвой и, чтоб вознаградить себя за это, станет тебя мучить — а потом просто скажет, что она тебя терпеть не может. Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобою накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
Где есть общество женщин — там сейчас явится высший и низший круг.
Я иногда себя презираю… Не оттого ли я презираю других?
Беспокойная потребность любви, которая нас мучит в первые годы молодости, бросает нас от одной женщины к другой, пока мы найдем такую, которая нас терпеть не может: тут начинается наше постоянство — истинная бесконечная страсть, которую математически можно выразить линией, падающей из точки в пространство; секрет этой бесконечности — только в невозможности достигнуть цели, то есть конца.
Всегда есть какое-то странное отношение между наружностью человека и его душою.
Что страсти? — ведь рано иль поздно их сладкий недуг
Исчезнет при слове рассудка;
И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг —
Такая пустая и глупая шутка
А он, мятежный, просит бури,
Как будто в бурях есть покой!
В толпе друг друга мы узнали,
Сошлись и разойдемся вновь,
Была без радостей любовь,
Разлука будет без печали.
И ненавидим мы, и любим мы случайно,
Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,
И царствует в душе какой-то холод тайный,
Когда огонь кипит в крови.
Из двух друзей всегда один раб другого, хотя часто ни один из них в этом себе не признается.
Женщины любят только тех, которых не знают.
Женщины! Женщины! Кто их поймет? Их улыбки противоречат их взорам, их слова обещают и манят, а звук их голоса отталкивает… То они в минуту постигают и угадывают самую потаенную нашу мысль, то не понимают самых ясных намеков…
Удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда, и, верно, будет когда-нибудь опять.
Я ненавижу людей, чтоб их не презирать, потому что иначе жизнь была бы слишком отвратительным фарсом.
Нет проку в том, кто старых друзей забывает!
Никому не рассказывайте о своих несчастьях: друзей это опечалит, а врагов развеселит.
Такова была моя участь с самого детства. Все читали на моем лице признаки дурных чувств, которых не было; но их предполагали — и они родились. Я был скромен — меня обвиняли в лукавстве: я стал скрытен. Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я стал злопамятен; я был угрюм, — другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, — меня ставили ниже. Я сделался завистлив. Я был готов любить весь мир, — меня никто не понял: и я выучился ненавидеть. Моя бесцветная молодость протекала в борьбе с собой и светом; лучшие мои чувства, боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли. Я говорил правду — мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке жизни и видел, как другие без искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в груди моей родилось отчаяние — не то отчаяние, которое лечат дулом пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, — тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины.
Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его.
Нет ничего парадоксальнее женского ума; женщин трудно убедить в чем-нибудь, надо их довести до того, чтоб они убедили себя сами; порядок доказательств, которыми они уничтожают свои предубеждения, очень оригинален; чтоб выучиться их диалектике, надо опрокинуть в уме своем все школьные правила логики.
Вот люди! Все они таковы: знают заранее все дурные стороны поступка, помогают, советуют, даже одобряют его, видя невозможность другого средства, — а потом умывают руки и отворачиваются с негодованием от того, кто имел смелость взять на себя всю тягость ответственности.
Печальное нам смешно, смешное — грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя.
Моя любовь никому не принесла счастья, потому что я ничем не жертвовал для тех, кого любил: я любил для себя, для собственного удовольствия: я только удовлетворял странную потребность сердца, с жадностью поглощая их чувства, их радости и страданья — и никогда не мог насытиться.
Мы почти всегда извиняем то, что понимаем.
Умереть так умереть! Потеря для мира небольшая; да и мне самому порядочно уж скучно.
История души человеческой, хотя бы самой мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа, особенно когда она — следствие наблюдений ума зрелого над самим собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление.
Ведь есть, право, этакие люди, у которых на роду написано, что с ними должны случаться разные необыкновенные вещи!
Надобно отдать справедливость женщинам: они имеют инстинкт красоты душевной.
Что началось необыкновенным образом, то должно так же и закончиться.
Я не стану обвинять тебя — ты поступил со мною, как поступил бы всякий другой мужчина: ты любил меня как собственность, как источник радостей, тревог и печалей, сменявшихся взаимно, без которых жизнь скучна и однообразна. Я это поняла сначала… Но ты был несчастлив, и я пожертвовала собою, надеясь, что когда-нибудь ты оценишь мою жертву, что когда-нибудь ты поймешь мою глубокую нежность, не зависящую ни от каких условий. Прошло с тех пор много времени: я проникла во все тайны души твоей… и убедилась, что то была надежда напрасная.
Я никогда сам не открываю своих тайн, а ужасно люблю, чтоб их отгадывали, потому что таким образом я всегда могу при случае от них отпереться.
И если б все люди побольше рассуждали, то убедились бы, что жизнь не стоит того, чтоб об ней так сильно заботиться.
У меня врожденная страсть противоречить; целая моя жизнь была только цепь грустных и неудачных противоречий сердцу или рассудку.
Любовь, как огонь, — без пищи гаснет.
Я люблю врагов, хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание их хитростей и замыслов, — вот что я называю жизнью.
Неужели зло так привлекательно?..
Страсти не что иное, как идеи при первом своем развитии: они принадлежность юности сердца, и глупец тот, кто думает целую жизнь ими волноваться: многие спокойные реки начинаются шумными водопадами, а ни одна не скачет и не пенится до самого моря.
Я его понял, и он за это меня не любит, хотя мы наружно в самых дружеских отношениях.
В вашей галиматье, однако ж, есть идея!
Как часто мы принимаем за убеждение обман чувств или промах рассудка!